Она утверждала, что для евреев, угнетенных так же, как был угнетен французский народ до революции, настал час мщения и теперь они будут угнетать других могуществом золота. Маркиз де Равенель, человек совсем не религиозный, был, однако, убежден, что идея бога очень полезна как законополагающая идея, что она крепче может держать в узде боязливых глупцов и невежд, нежели неприкрашенная идея справедливости, и поэтому с одинаково равнодушной почтительностью относился ко всем религиозным догмам, питал одинаково искреннее уважение к Конфуцию, Магомету и Иисусу Христу. Распятие Иисуса на кресте он отнюдь не считал наследственным грехом евреев, а только грубой политической ошибкой. Поэтому г-же Икардон достаточно было нескольких недель, чтоб внушить ему восторг перед непрестанной скрытой деятельностью евреев, повсюду преследуемых и всемогущих. И вдруг он стал другими глазами смотреть на их торжество, считая его справедливой наградой за долгое унижение. Он видел теперь в евреях властителей, которые повелевают королями – повелителями народов, поддерживают или низвергают троны, могут разорить и довести до банкротства целую нацию, точно какого-нибудь виноторговца, гордо посматривают на приниженных государей и швыряют свое нечистое золото в приоткрытые шкатулки самых правоверных католических монархов, а получают от них за это грамоты на дворянство и железнодорожные концессии.
И он дал согласие на брак своей дочери Христианы де Равенель с банкиром Вильямом Андерматом.
Христиана поддалась осторожному воздействию со стороны г-жи Икардон, подруги маркизы де Равенель и ближайшей своей советницы после смерти матери; к этому прибавилось воздействие отца, корыстное равнодушие брата, и она согласилась выйти за этого толстяка-банкира, который был очень богат, молод и не безобразен, но совсем не нравился ей, – так же согласилась бы она провести лето в какой-нибудь скучной местности.
А теперь она находила, что он добродушный, внимательный, неглупый человек, приятный в близком общении, но частенько смеялась над ним, болтая с Гонтраном, проявлявшим черную неблагодарность к зятю.
Гонтран сказал ей:
– Муж у тебя стал совсем лысый и розовый. Он похож на больной, разбухший цветок или на молочного поросенка… Откуда у него такие краски берутся?
– Я тут ни при чем, уверяю тебя! Знаешь, мне иногда хочется наклеить его на коробку с конфетами.
Они уже подходили к ванному заведению.
У стены, по обе стороны двери, сидели на соломенных табуретках два человека, покуривая трубки.
– Посмотри-ка на них, – сказал Гонтран. – Забавные типы! Сначала погляди на того, который справа, на горбуна в греческой шапочке. Это дядюшка Прентан, бывший надзиратель в риомской тюрьме, а теперь смотритель и почти директор анвальского водолечебного заведения. Для него ничего не изменилось: он командует больными, как арестантами. Каждый приходящий в лечебницу – это заключенный, поступающий в тюрьму; кабинки – одиночные камеры; зал врачебных душей – карцер, а закоулок, где доктор Бонфиль производит своим пациентам промывание желудка при помощи зонда Барадюка, – таинственный застенок. Мужчинам он не кланяется в силу того принципа, что все осужденные – презренные существа. С женщинами он обращается более уважительно, но смотрит на них с некоторым удивлением: в риомской тюрьме содержались только мужчины. Это почтенное убежище предназначалось для преступников мужского пола, и с дамами он еще не привык разговаривать. А второй, слева, – это кассир. Попробуй попроси его записать твою фамилию – увидишь, что получится.
И, обратившись к человеку, сидевшему слева, Гонтран медленно, раздельно произнес:
– Господин Семинуа! Вот моя сестра, госпожа Андермат; она хочет записаться на двенадцать ванн.
Кассир, длинный, как жердь, тощий и одетый по-нищенски, поднялся, вошел в свою будку, устроенную напротив кабинета главного врача, открыл реестр и спросил:
– Как фамилия?
– Андермат.
– Как вы сказали?
– Андермат.
– По слогам-то как будет?
– Ан-дер-мат.
– Так, так, понял.
Он медленно стал выводить буквы. Когда он кончил писать, Гонтран попросил:
– Будьте добры, прочтите, как вы записали фамилию моей сестры.
– Пожалуйста. Госпожа Антерпат.
Христиана, смеясь до слез, заплатила за абонемент, потом спросила:
– Что это за шум там, наверху?
Гонтран взял ее под руку.
– Пойдем посмотрим.
Они поднялись по лестнице; навстречу им неслись сердитые голоса. Гонтран отворил дверь, они увидели большую комнату с бильярдом посредине. Двое мужчин без пиджаков стояли друг против друга с длинными киями в руках и вели яростный спор через зеленое поле бильярда:
– Восемнадцать!
– Нет, семнадцать!
– А я вам говорю, у меня восемнадцать!
– Неправда, только семнадцать!
Это директор казино Петрюс Мартель из Одеона, как обычно, сражался на бильярде с комиком Лапальмом из Большого театра в Бордо.
Петрюс Мартель, тучный мужчина с необъятным животом, который колыхался под рубашкой и нависал над поясом брюк, державшихся на честном слове, лицедействовал во многих местах, потом обосновался в Анвале и, получив в управление казино, проводил все дни своей жизни в истреблении напитков, предназначенных для курортных гостей. Он носил огромные офицерские усы и с утра до вечера увлажнял их пивной пеной или сладкими, липкими ликерами, пылал неумеренной страстью к бильярду и, заразив ею старого комика своей труппы, завербовал его себе в партнеры.
С утра, не успев протереть глаза, они уже принимались сражаться на бильярде, переругивались, грозили друг другу, стирали записи, начинали следующую партию, едва решались урвать время для завтрака и никого не подпускали к зеленому полю.
Они распугали всех посетителей, но нисколько этим не смущались и были довольны жизнью, хотя Петрюса Мартеля в конце сезона ждало банкротство.
Удрученная кассирша с утра до вечера созерцала их бесконечную партию, с утра до вечера слушала их нескончаемые споры и с утра до вечера подавала двум неутомимым игрокам кружки пива и рюмочки спиртного.
Гонтран увел сестру.
– Пойдем в парк. Там прохладнее.
Обогнув здание водолечебницы, они увидели китайскую беседку и игравший в ней оркестр.
Белокурый молодой человек исполнял роль скрипача и дирижера и, отбивая такт для трех диковинного вида музыкантов, сидевших напротив него, неистово дергал смычком, мотал головой, встряхивал длинной шевелюрой, сгибался, выпрямлялся, раскачивался направо и налево, превратив собственную свою особу в дирижерскую палочку. Это был маэстро Сен-Ландри.
Маэстро и его помощники: пианист, для которого ежедневно инструмент выкатывали на колесиках из вестибюля ванного заведения в беседку, огромный флейтист, который, словно спичку, сосал свою флейту, перебирая клапаны толстыми, пухлыми пальцами, и чахоточный контрабасист – все они в поте лица своего превосходно воспроизводили звуки испорченной шарманки, поразившие Христиану, когда она еще проходила по селу.
В то время как она остановилась посмотреть на них, какой-то господин поздоровался с ее братом:
– Доброе утро, дорогой граф!
– Здравствуйте, доктор.
И Гонтран познакомил с ним сестру:
– Моя сестра. Доктор Онора.
Христиана едва удерживалась от смеха: значит, нашелся и третий доктор.
– Надеюсь, вы не больны, сударыня? – с поклоном спросил ее доктор Онора.
– Немножко нездорова.
Он не стал расспрашивать и заговорил о другом:
– Знаете, дорогой граф, сегодня вам предстоит увидеть интереснейшее зрелище.
– Какое же, доктор?
– Старик Ориоль взорвет свой знаменитый «Чертов камень» в конце долины. Ах, вам это ничего не говорит, но для нас это – целое событие!
И он пояснил. Старик Ориоль – первый богач во всей округе (известно, что у него дохода больше пятидесяти тысяч в год), владеет всеми виноградниками, расположенными в том месте, где начинается равнина. Но лучшие его виноградники насажены по склонам небольшой горы, вернее, высокого холма, поднимающегося у самого села, в наиболее широком месте лощины. И посреди одного из этих виноградников, напротив дороги и в двух шагах от ручья, торчит исполинский камень, скорее, утес, который мешает возделывать почву и затеняет значительную часть этого клочка земли.